Новости
 Афиша
 Фотогалерея
 Книжная полка
 О проекте
Главная
Провинция у моря
АРО ООО "Союз писателей России"
Поэтическая жизнь Севера
Литературная жизнь Севера
Памятные даты
Литературная карта



Рейтинг@Mail.ru

Литературный Север / Книжная полка / Попов В.В. Ворота в синее поле

Попов В.В. Ворота в синее поле


Попов В. В. Ворота в синее поле : повести, рассказы / В. В. Попов ; [предисл. О. В. Корзовой ; худож. Н. Ф. Черемная].— М. : Сказочная дорога, 2018.— 320 с.— Содерж.: Росяной хлебушек; Муля на колёсиках; Дурочка; Роза и Красная площадь; Хитриха; Сосновый мёд; Ворота в синее поле; Последний козёл деревни; Доля; Митрич и его собака ; А где-то плывёт рыба…; Колёса.

О книге:

В первую книгу прозы архангельского писателя В. Попова вошли повести и рассказы, посвящённые людям современной северной деревни. В сборнике немало женских образов, и почти все они нарисованы автором с необыкновенной нежностью. Мужики, герои рассказов, продолжают традиции шукшинских «чудиков».

Чудаковатость героев смыкается с верой в бессмертие души. Митрич спрашивает у спасённой им собаки: «Вот маюсь, собачушка. А придёт ли кто-нибудь, чтобы спасти меня от маеты этой?»

Даже фантастические существа – Клара и Дуся – об этом думают: «Дусенька, я в церковь ходила, - шепнула она на ухо. – Утреннюю службу простояла. Всё думаю, всё хочу понять: зачем мы с тобой? Что с нами потом будет, когда батареи сдадут? Ты меня, Дусенька, понимаешь?»

Или козёл-фавн Пикус: «О, если б ты знал, Петрос, как прекрасны старые деревья в нашем лесу! Они прекрасны, как древние греческие амфоры! Но амфоры давно пусты и мертвы, а в деревьях по-прежнему прячутся древесные души. Они крепко спят, но я-то постараюсь их разбудить. Я знаю как, Петрос! У меня есть травяная флейта. Поверь! Мир совсем не такой, как ты предполагаешь. Он гораздо сложней и забавней. Просто тебе пока не понять: у вас короток век, а забот всегда так много. Если бы люди были как дети, было бы проще…»

Каждого своего героя автор любит и жалеет и заставляет нас полюбить их. Бередит душу история дурочки, которая стала такой после того, как её обманул жених. Печалимся мы за растоптанную Розкину мечту, негодуем на Иголкина, ставшего причиной смерти Мули на колесиках, плачем вместе с Еленой Сергеевной, видя, как не узнаёт сына Хитриха, жалеем всем сердцем ослепшую Марью Филипповну и надеемся на Алькино счастье.

 

 

Об авторе:

Владислав Владимирович Попов – член Союза писателей России. Родился в 1961 году в Архангельске. Окончил Архангельский государственный педагогический институт. С 1985 года живёт и работает в д. Покшеньга Пинежского района Архангельской области. Автор трёх сборников стихов – «Времена года» (2001), «Встреча» (2006), «Тихие сумерки года» (2011).

 Подробнее см.: http://writers.aonb.ru/popov-vladislav-vladimirovich.html.

 

 

О росяном хлебушке, дурочках и древней рыбе

Любая книга – вольно или невольно – говорит об авторе: кто он, что за человек, на чём его взгляд останавливается. Даже если автор пытается скрыть своё «я» и открещивается от любого сопоставления с героями своих книг, всё-таки где-то проглянет, хотя бы на миг, его озорной или задумчивый глаз. 

Вот и печалишься, когда берёшь с библиотечной полки томики современных авторов, отчего не можешь теперь читать запоем – так, как читал ещё несколько лет назад. Чаще всего, перелистав несколько страниц, с сожалением, а иногда и с раздражением возвращаешь книгу на место. Отчего не хочется дочитывать, отчего ничто не дрогнет внутри, не заставит ночью вспомнить о героях, оставленных тобой? Отчего возникает ощущение, словно то ли книга на другом языке написана, то ли вообще вы с автором на разных планетах живёте?

Закручинишься, начнёшь на себе волосы рвать – устарел, безнадёжно отстал от «парохода современности», не выучил вовремя новую «говорю», а потом махнёшь рукой и пойдёшь себе к Бунину да Чехову. А там, ухватившись за бунинскую страницу, вдруг удивишься – вроде не были с автором современниками, и доживал писатель не в России, а инопланетянином его не чувствуешь…

Технический ли прогресс нас так разделил-изуродовал или что другое? Не знаю, но вот ещё о чём думаю: в советские времена много говорили о стирании границ между городом и деревней. Тогда границы стирали, сейчас – в перестроечное или постперестроечное время (не разберёшь, как назвать) и саму деревню почти стёрли с лица земли. Стёрли и перестали о многом говорить.

У поэта Ильи Иконникова есть строчка: «Жить в России без неба нельзя». Может быть, кому-то она покажется пафосной, но вспоминаю недавно услышанное интервью.

Английская актриса с русскими корнями восторженно говорила о предстоящих съёмках в России: «Там я опять увижу небо, такого неба не бывает в Европе».

И потянулась у меня ниточка к небу Андрея Болконского, а оттуда- и к близким мне кенозерским небесам.. . И подумалось мне: «Да смотрит ли современный человек в небо?» Погоду, конечно, замечает, а видит ли его? В городе ведь оно почти незаметно. Русский барин раньше хоть на лето выезжал в деревню. А сейчас – в Турцию, в Таиланд. Да мало ли куда? Может, оттого и пишет он о чужом и на чужом языке?..

Вот и радуюсь я сейчас, листая рукопись будущей книги – первой книги прозы архангельского писателя Владислава Попова. Почему? Здесь всё родное – от неба до языка.

Открывается книга рассказом «Росяной хлебушек». В традиции русских писателей начинать с рассказа о детстве. Вот и Владислав Попов от неё не отошёл, и видим мы глазами ребёнка северное село. Мальчик едет из города с бабушкой – к маме, в Строевское.

Обратим внимание на то, что он увидел по приезде: «Пока целовались и обнимались, и шли, спотыкаясь, с целованием, через тёмные сени в комнаты, где снова восклицали, тормошили, рассматривали, ставили самовар, волокли из чемоданов городские гостинцы, гремели чашками, я сбегаю на улицу, распахиваю калитку и замираю, оглушённый и совершенно подавленный вечерней тишиной. Я растерянно смотрю, как в омут, на тихие заснеженные дома, на высокие и неподвижные тополя с застывшими чёрными птицами, на тонкие прутики малины, печально торчащие в снегу, на серое молчащее небо».

Ребёнок сразу же увидел небо. И не только его. Как много видит этот ребёнок... Как губка, он впитывает в себя и «звёздочки» малины, и живые галечки, и шевелящийся туман, и многое-многое другое. Вот так, наверное, и рождается писатель – видит мир и вбирает его, а потом щедро дарит читателям, для того чтобы и они заметили, разглядели, вспомнили…

Рядом с мальчиком – бабушка, мама, девочка Люся. И первая капелька грусти: «Мы не пошли с Люсей вместе в школу, никогда не сидели с ней за одной партой – у них утонул папа в колодце, и они уехали куда-то, навсегда. Уехал и пропал куда-то белый платочек, стрелячее ушко. Конфетные фантики в бумажной коробке…»

Женских образов в книге немало, и почти все они нарисованы автором с необыкновенной нежностью. Даже если они дурочки – так условно можно назвать не только героиню одноимённого рассказа, но и молодую учительницу Розку – Розалию Михайловну, и Мулю на колёсиках. Странной и смешной кажется многим и бесхитростная бабушка Хитриха, у которой полно причуд. И даже влюблённая Алька, готовящая сосновый мёд.

Каждую из них автор любит и жалеет сам, и заставляет полюбить нас. Бередит душу история дурочки, которая стала такой после того, как её обманул жених. Печалимся мы за растоптанную Розкину мечту, негодуем на Иголкина, ставшего причиной смерти Мули на колесиках, плачем вместе с Еленой Сергеевной, видя, как не узнаёт сына Хитриха, жалеем всем сердцем ослепшую Марью Филипповну и надеемся на Алькино счастье.

Пожалуй, только одна из героинь не вызывает у нас нежности - Галина, жена Петра, заставлявшая мужа зарезать «последнего козла деревни»: «Ладно бы собака была или коза, та хоть зверь небольшой, а литр молока даст. А от него-то чего? Чего? Бродит, трясёт бородищей! Скоро ты сам таким козлом станешь, и так уже на пару бродите, деревню смешите. Убирай его! Я там, на повети, тазы приготовила, мясо в них сложишь, фанерой прикроешь, на морозе не испортится. Я приеду, переберу его. Хоть какой-то толк от твоего козла будет!» Да, может быть, ещё Глаша из рассказа «Митрич и его собака».

Но и её пытается оправдать-объяснить её муж Митрич: «Ты на Глашу не обижайся! У неё работа нервная. Фгосы у неё. А я? Что я? Непутёвый. Всё к одному сошлось. Но она добрая, отходчивая…»

Мужики, герои рассказов, вообще «непутёвости» своей не стыдятся, тем самым продолжая традицию шукшинских «чудиков». Митрич, вытаскивающий из колодца собаку и готовый уйти с ней куда глаза глядят. Павел Иванович, любующийся найденными колёсами. Гриша, отпустивший самую древнюю рыбу. Доля Иванович, ремонтирующий лодку: «Всё у нас тут переменилось... Я вот лодку чиню. А чего чиню, не знаю. Жалко, пропадёт. Да такая-то кому сейчас нужна? Лодок больше не шьют у нас».

Пётр, объясняющий козлу Ваське: «А мы, Васька, последние мужики на деревне тоже. Мне уж, Васенька, полтинник, и Алексеевичу полтинник, и другим мужикам, кому больше, а кому и на боковую пора, а следом-то нет никого! Эх, Васенька, ни-ко-го, ни единого мужика. Пусто. Вымираем. Так что, Васенька, может быть, это я буду, Бог ведает, последним мужиком на деревне. Кто-то ведь будет из нас, да?»

Чудаковатость героев смыкается с верой в бессмертие души. Митрич спрашивает у спасённой им собаки: «Вот маюсь, собачушка. А придёт ли кто-нибудь, чтобы спасти меня от маеты этой?»

Даже фантастические существа – Клара и Дуся – об этом думают: «Дусенька, я в церковь ходила, - шепнула она на ухо. – Утреннюю службу простояла. Всё думаю, всё хочу понять: зачем мы с тобой? Что с нами потом будет, когда батареи сдадут? Ты меня, Дусенька, понимаешь?»

Или козёл-фавн Пикус: «О, если б ты знал, Петрос, как прекрасны старые деревья в нашем лесу! Они прекрасны, как древние греческие амфоры! Но амфоры давно пусты и мертвы, а в деревьях по-прежнему прячутся древесные души. Они крепко спят, но я-то постараюсь их разбудить. Я знаю как, Петрос! У меня есть травяная флейта. Поверь! Мир совсем не такой, как ты предполагаешь. Он гораздо сложней и забавней. Просто тебе пока не понять: у вас короток век, а забот всегда так много. Если бы люди были как дети, было бы проще…»

Фёдор, ставший «как дети», и вовсе уходит в открывшиеся ему ворота. Ворота в синее поле…

И не случайно в конце книги мы снова видим небо: «Они вышли и побрели к воротам. Небо было синим, на востоке – совсем густым, и с первыми звёздами. На западе заря уже догорала. Поле шевели­лось тенями. Василий Лаврентьевич пожал Павлу Ивановичу руку, кивнул, добрёл до амбара и скрылся из виду. А Павел Иванович ещё долго стоял у ворот Тёплый ветер трепал подол его рубахи. Поле темнело. И ему всё чудилось, чудилось, будто за краем поля идёт конь и тихо скрипят тележные колёса».

Небо, люди, поле, конь

Уходящее? Вечное…

Ольга Корзова,

член Союза писателей России

Из содержания:

ДУРОЧКА

 У неё были тонкие запястья. Круглая косточка, как белый шарик, натягивала кожу. Длинные пальцы всегда подрагивали, даже в покое, но в покое они были редко: рука быстро прикасалась то к одному предмету, то к другому, будь то чайная чашка, или ложка, или коробок спичек. Она дотрагивалась и тут же отдёргивала руку, будто обжигалась. В глазах вспыхивали слёзы. Она сморщивала, словно от боли, высокий бледный лоб и трясла головой. Шапочка с кружевом обиженно сползала набок. Гремя стулом, она подбегала к кухонному зеркалу поправить свой убор. Шпильки веером торчали из её рта. При этом она ещё пыталась говорить. Сжатые губы разлипались, и шпильки сыпались в раковину. Тогда бабушка вставала и помогала ей приколоть к волосам шапочку.

Её называли Дурочкой. Когда она появилась на нашей коммунальной кухне, я не помню. И каким было её настоящее имя, я тоже не знаю. Дурочка – и всё тут. Но над ней не смеялись, а, наоборот, жалели. И в произвище Дурочка, которое ей дали, мне казалось, не было ничего обидного.

Дурочка приходила к нам не реже двух раз в неделю. Поднималась по парадному крыльцу. Грязное белое платье волочилось по пыльным ступенькам, а потом шорохом и шумом заполняло узенький коридорчик, вдоль которого были расставлены рассохшиеся тёмные буфеты со стеклянными дверцами. В них, как в туманном зеркале, мелькали шумящее платье, белое лицо и длинные худые руки, согнутые в локтях.

Велосипед, прислонённый к стенке, отзывался на её приход коротким дребезжащим звонком - она всегда цеплялась за него своим кружевом. И старая оцинкованная ванна, повешенная на гвоздь, звенела басом, когда за Дурочкой захлопывались парадные двери.

— Я погадать пришла! — смущённо объявляла она с порога и садилась за стол. Прятала руки под клеёнку, пытаясь натянуть на костлявые запястья остатки измызганных кружев. Видимо, стыдилась своей худобы. Она всегда угадывала меня за дверя­ми, испуганно оглядывалась и ёжилась от моего пристального взгляда, но трудно, трудно было не отвести от неё глаз - та­кой непонятной, такой диковинной она мне представлялась в этом широком, будто старинном, свадебном платье и в шапочке, приколотой к волосам.

—Почему она в таком ходит? — приставал я к бабушке.

— Замуж собирается.

— А где тогда её жених?

— На самолётике улетел, — приходила на помощь тётя Надя, — а её оставил. Вот и ждёт его, забыть не может. Дурочка!

Дурочка сидела, выпрямив узкую длинную спину, защипывала в складочки подол свадебного платья и улыбалась так, будто ей хотелось рассказать что-то особенное, но она стеснялась.

— У меня раньше и вуалька была, сеточка белая, с «мушками». Я её здесь и здесь прикалывала, потому что нехорошо невесте лицо показывать. А потом, когда целоваться надо, вуальку вот так приподнимают. Это ведь так стыдно, да? И так хорошо, до кружения! Вот он повернётся и вуальку сейчас приподнимет, и руки у него будут дрожать. Я как подумаю, так вся обмираю. И руки у него одеколоном пахнут, и табаком, и ещё чем-то, мужским.

Тётя Надя тоже улыбается и спрашивает, как у маленькой:

— А где твоя вуалька? Куда дела?

— Оборвалась! — улыбается Дурочка, и в глазах снова мелькают слёзы. — Оборвалась. Я уж искала-искала, а она оборвалась. Я её на английскую булавку сажала, но ведь это некрасиво: торчит такая и блестит, и всем видно, что блестит. Подумают, что я неряха, что иголки в руках не держу. А я могу! Вот это платье я сама сшила, придумала и сшила. Кроила, кроила! Выкройки-то у меня из обоев были, - где широкую бумагу найдёшь? А обои широкие. Вот у вас есть широкая бумага? Ведь нету!

— Нету! — качает головой тётя Надя. — Эх ты, болтушка! Чай-то будешь? И Нюра с нами будет пить, и я, и ты. Вылезай из-за дверей! — говорит она мне. — Будешь чай пить?

Я вылезаю.

Сажусь за стол.

Дурочка боязливо смотрит на меня, словно привыкает, тянется за сахарницей и тут же отдёргивает руку.

— Ты рукавчик-то закатай, - ласково советует бабушка, — всё кружевце в чае вымочишь! Оторвалось у тебя кружевце-то, и его потеряешь!

— Его пришить надо, — говорит Дурочка. — Приметать. А я всё не могу, не могу, — некогда. Я в окошечко смотрю, вдруг он пройдёт мимо? А я прогляжу, а он пройдёт, пока я тут с иголками-то...

— А ты сымай, я и приметаю, — предлагает бабушка. — У меня и швейка есть!

— Постирать бы платье надо, — советует тётя Надя. — Хочешь, постираем? На солнышке-то быстро высохнет, хоть чистое наденешь! У нас и печка истопилась, и вода в котле горячая.

— Нет! — пугается Дурочка и даже чашку отталкивает. — Нельзя! Я вот подумала (мне сон приснился) — нельзя платье снимать, нельзя-нельзя, ни на вот столечко! Коли сниму, так он не придёт, не приедет! Забудет, понимаете? А так – объявится, а я уж в платьице и в шапочке, и вся уж готовая!

— А когда же объявится, милая? — спрашивает тётя Надя.

— А скоро! — смеётся Дурочка. — Скоро-скоро! Он мне письмо написал, длинное, как роман целый. Я его всю ночь читала и плакала. Он сейчас на испытаниях, в Казахстане. Ведь там ракеты запускают? Вот он там, в Казахстане, новый самолёт испытывает. Я боюсь: а вдруг разобьётся? Такой он бесстрашный! Такой бесстрашный. Я как в небе самолёт увижу, реактивный, хвост такой белый-пребелый за ним тянется, сразу думаю: а может, он летит? Вот бы крылышком мне помахал!

— Так он и письма тебе пишет? — удивляется тётя Надя и почему-то подмигивает бабушке.

— Пишет! — машет рукой Дурочка. — Я же только что говорила: пишет!

Она тянется к чашке и пьёт частыми маленькими глоточками.

— Я рук своих стесняюсь. Худые они у меня, тонкие. Я и кружева здесь нашила, манжеточки, и не видно моих жилок, правда? А когда руки заголяются, я манжеточки одёргиваю и даже плечиками вожу, вот так, будто мне холодно. Пусть думают, что мне холодно, а мне не холодно и смешно. Погадайте мне, Нюрочка, — просит она наконец мою бабушку. — Погадайте! Вдруг ему дорожка на днях выпадет?

Бабушка вытаскивает из столика колоду карт. Карты пухлые, толстые и крепко пахнут перцем и луком. Некоторые циферки обведены химическим карандашом - это я обводил. А короля винного совсем нет: вместо него - картонка с чернильной над­писью - «король виновный».

— Тебе как гадать, коротко или долго?

— Коротко, — просит Дурочка. — Если долго, то я расстраиваться буду, а мне счастливой хочется быть.

Бабушка вздыхает и тасует карты.

— А если скорой дороги не выпадет? — спрашивает она настороженно и строго.

— Ну, значит, испытания, — беспечно говорит Дурочка. — Я подожду немножко. Ведь вы, Нюрочка, тоже ждали своего?

— Ждала, — отвечает бабушка. — Ну, чего? Будешь у нас бубновой дамой?

— Буду.

Бабушка раскладывает карты ровной дорожкой, вглядыва­ется, очки съезжают у неё на кончик толстого носа. Губы шевелятся, словно она считает что-то: один, два, три...

— Ну что там? — интересуется Дурочка. — Едет он? — и подвигается ближе, отставляя чашку. — И цветов-то сколько у вас! И крапивница, и столетник, и петушки, и деревце сахарное.

И я догадываюсь, что говорит Дурочка про цветы нарочно, показывает, что не боится, а у самой ручки в кулачки сжались, даже жилки выставились.

— У меня в доме, который я продала, тоже росло цветов много, весь подоконник в цветах. Я больше граммофончики любила, глоксинии и ещё – фиалку... Я даже к платью, вот здесь, у сердца, фиалку прикалывала. Носила-носила, пока она не завяла. Нюрочка, что вы молчите? Что ваши карты говорят? Едет мой неверный?

— Выпадает ему дорожка, — начинает предсказывать бабушка, — да не скорая. Досадует он: видишь, восьмёрка винная падает, и обманывается – винный валет вылез. Убрать бы его надо.

— А обманывается, это как? — пугается Дурочка. — То есть он думает, что я его не жду?

— Ну, нет, — объясняет бабушка. — Надеется он на встречу, а не получается. Вот он и обманывается в своих надеждах, досадует. Мешает ему дом казённый и король. Король-то немолодой, разговор у него с ним неприятный, денежный...

— А где я? — перебивает Дурочка. —  Где моя карта? Отчего я не с ним?

— Ты с ним, — вздыхает бабушка. — Видишь, девятка бубновая. Это девичье сердце. А рядом десятка вышла винная, болезнь. Болеет он по твоему сердцу, расстраивается, ехать хочет, а казённый король не пускает! Сама говоришь – испытания! Самолёт новый! Кто его отпустит с испытаний-то?

— Не отпустят, — шепчет Дурочка, и глаза снова наливаются слезами. — Не до меня ему!

— Не плачь! — сердито приказывает тётя Надя. — Вот ещё, выдумала – из-за них плакать! Налетается всласть и вернётся.

Бабушка быстро перетасовывает карты.

— Ну-ка, гляди, гляди! Вот ты, вот он, вот девятка червовая, свидание любовное. Отними руки-то, погляди, глупая!

Дурочка выпрямляется, глядит заплаканными глазами сквозь пальцы и видит себя, даму бубновую и жениха своего.

Вот он, озорно в бороду усмехается! Что ему до слёз невестиных! Дурочка улыбается недоверчиво, утирает слёзы кулачком и говорит:

— Спасибо, Нюрочка!

— Чай-то пей, пустельга!

— Простыл!

— А я тебе горяченького налью, — торопится тётя Надя. — А простывший-то мы выльем. Да поешь, поешь чего-нибудь. Хлеб бери, варенье. Может, тебе супу налить? Смотри, одни глаза да нос остались! Ты где живёшь-то?

— Там! — машет рукой Дурочка. — Там! Я как жильё продала да с работы рассчиталась, так Пашеньке всё и отдала. Всё Пашенька себе забрал, до копеечки. Говорил, к морю поедем, у моря домик прикупим. Чтоб, знаете, окно раскроешь, а море в дом заглядывает! Он так всё расписывал, что я наш будущий домик будто въяве видела, ну, как в кино видишь. И крылечко каменное, белое, и виноград на солнышке, и чаек, и дельфинов. Там, говорит, если по воде ладошкой похлопать, дельфины приплывут и мордочкой своей, как собаки, в руки будут тыкаться, рыбы просить. А мордочки у них будто резиновые, тугие, как мячики. Ты их не бойся, уверял Пашенька, они рыбы добрые, умные. Я вчера к бочке с водой подошла, пошлёпала ладошкой, а в бочке черно, и так страшно стало! И Пашеньки нет!

— Ешь! — приказывает бабушка.

Дурочка послушно ест, крошит хлеб в тарелку и ест. Шапочка сползает ей на лоб, и она, торопясь, поправляет её ладошкой.

— Вкусный у вас суп, Надя! Давно я такого не едала! А вы? А вы ничего не едите! Мне неудобно: я ем, а вы не едите.

— Ешь давай! — говорит бабушка. — Никто тебя не торопит.

— Так хорошо, когда за столом много всех, и все едят вместе, будто на празднике, — говорит Дурочка и зажмуривает глаза. — Я всегда о таком столе мечтала, чтобы много-много народу за столом сидело! Мы с Пашенькой много детишек родим, и у нас за столом всегда будет весело, шумно. Я ведь одна не могу есть: неинтересно.

— Денежки-то есть у тебя? — внезапно спрашивает бабушка.

— У Паши денежки-то! — терпеливо повторяет Дурочка. — Я же говорила – домик прикупим. А домики у моря недешёвые. Вот он денежки и забрал. Сказал мне: ты безголовая, легкомысленная, у тебя всё и украдут, облапошат. А я – военный, лётчик, у меня побоятся. Вот в сумочку (у него такая сумочка военная, планшетка) он все денежки и спрятал! А я смеюсь, гляжу на него и смеюсь: да при таком умном можно и глупой побыть! А он всё сумочку поглаживает, поглаживает...

— Я тебе денежку дам, — прерывает её бабушка. — Небольшую, но дам. Хоть хлеба себе купишь, чаю, сахару.

— А куда я их положу? — удивляется Дурочка и смешно разводит руками. — У меня и кармашка нету. Разве что в кулачок?

— Я тебе ридикюльчик дам, в него и положишь. Только смотри, не потеряй!

— Не потеряю, — обещает Дурочка и благодарно смотрит на бабушку. — Я его у сердца держать буду, вот так! — и прикладывает руки к груди. — Я потом вам с моря каштанов жареных пошлю, целую посылку. Говорят, они сладкие. Я их никогда не ела, а так хочется!

Она тихонечко, будто с сожалением, встаёт и просит:

— Можно ещё к вам прийти? Вы – хорошие. Вы меня понимаете. Я вам письмо от Пашеньки принесу.

И потом уходит, шумит платьем в нашем заставленном коридорчике, сбегает по ступенькам и метёт подолом по двору. Манжетик отставший на рукаве болтается. Я смотрю ей вслед и тихо закрываю двери.

В июле дни яркие, жаркие. Рыжее полуденное солнце заливает опустевшие крылечки и двор. Тополя, опухшие от жары, висят над раскалёнными железными крышами и едва дышат. И пух тополиный кружит над городом. И всюду – и вдоль сараев, и вдоль деревянных мостков – белые дрожащие пуховые дорожки.

Все разъехались: кто в деревню, кто к морю, и мне одиноко и скучно бродить у дома. То ли дело сидеть на кухне с бабушками! Пьют они чай, колют сахар щипчиками, сплетничают или сны разгадывают. На кухне сегодня прохладно: печь не истоплена – вчера печник по домам ходил, запрещал печи топить. В продушничке ветер гуляет, и окно раскрытое марлей надувается. Кот в герани забрался на подоконник и дремлет между горшками, лапы выставил.

— Дурочки что-то нет давно, — вспоминает тётя Надя. — На той неделе не было, и на этой ни разу.

— Бедная она! — говорит бабушка. — Пропадёт! И что её никуда не определят? Не пристроят? И милиции дела нет!

— Пропадёт! — соглашается тётя Надя. — Чтоб этому Пашечке пусто было! Надо же так девку обобрать, обмануть! Насулить горы золотые да с деньгами сбежать. Ведь ничего не оставил ей, ни гроша ломаного! Домик у моря! Что она, дура, во всё это поверила?

— Полюбила сильно, — откликается бабушка.

Они замолкают. Звякает ложечка. В золотой каёмке вспыхивает солнечный «зайчик». И в углу, над печкой, пляшут косые солнечные отсветы. И откуда они? Что там такое светлое за окном, слепит, играет?

— Любовь и ослепила, — говорит тётя Надя. — Сама-то, сама-то я в мороз в чулочках по Кузнечевскому мосту летала! И хоть бы валенки надела! А то в туфельках, да по снегу! Помнишь морячка моего? К нему летала!

— Да как не помнить! — смеётся бабушка. — Сама по нему с ума сходила!

— Вот и она с ума сошла от любови своей! Говорят, Нюра, так убивалась, что и не выдержала!

— Слабенькая она, — сказала бабушка, подумав,—- Может, у ней какая предрасположенность уже была?

— Может, и было чего, кто знает? — вздыхает тётя Надя. — Каждый по-своему на пути своём изнемогает... Соседи вот её рассказывали, он, негодяй, в самолёт её посадил. Посиди, говорит, а я в диспетчерскую – утвердить полётный маршрут. И ускакал! А она сидит дожидается! Он ведь, Нюра, как её обманул! Мне самолёт, говорит, надо до Чёрного моря перегнать, так зачем же на поезд тратиться? Вместе и полетим! Ты у меня как за второго пилота будешь! А прилетим, так и домик тут же купим. Я уж присмотрел. Хорошенький такой, с виноградником!

— Так как же они на самолёт-то попали? — не верится бабушке.

— А он ей так объяснил: пойдём-ка короткой дорогой, под забором пролезем, а то вдруг тебя в самолёт не пустят? Командир наш, ух какой строгий! А самолёт, Нюра, и вправду около забора стоял. «Кукурузничек». Ну, помнишь такой на Первое мая летал? Листовки ещё над набережной сыпал. Помнишь? Вот такой! Да неисправный только. Она ж, дурочка, в нём до вечера и сидела! Нос показать боялась – а вдруг выгонят? Его дожидалась! А механики пришли: ты чего здесь, девушка, сидишь? Жду, отвечает, лейтенанта Петрова. Тут всё, Нюра, и открылось! Нет и не было у них никакого Петрова! Никогда! Вот ты подумай! Аферист он, мошенник!

Мне жалко Дурочку. Я представил, как она сидит в самолёте, глядит тоскливо в круглое окошечко, а жениха всё нет и нет! Мне тесно на кухне, я выхожу во двор, сажусь на нагретые солнцем ступеньки и смотрю на улицу. Тихий тополь шелестит надо мною. Пухом сыплет.

«Вот бы Дурочка пришла, я б её пожалел!»

Я забираюсь на сарай, ложусь на горячие доски и гля­жу в бесконечное синее небо... А Дурочка приходит, шуршит несчастным платьем по двору, брякает тяжёлой парадной дверью, отражается в стеклянных дверцах.

— Пашенька мне письмо прислал, — говорит с порога Дурочка. — На старый адресок написал. Мне соседка-то и передала – на улице встретила. Я как взяла из рук, так и заплакала! Видите, даже буковки расплылись! Я письмо-то в ридикюльчик положила и всё носила, носила, как ребёночка, а потом к вам пришла.

Тётя Надя заглядывает в письмо, потом смотрит внимательно на бабушку и головой покачивает.

— Миля моя! — читает нараспев Дурочка. — Пишет тебе твой Паша. Мои обстоятельства сложились так, что я не смог тебя предупредить: так срочно, бросив всё, надо было лететь в Казахстан на испытание нового секретного самолёта. Летаем мы много и далеко. И когда я пролетаю над твоим городом, у меня сжимается от вины сердце: как ты там без меня? Сверху я вижу все наши улочки, по которым мы ходили с тобой, нашу набережную и парк у театра, где впервые тебя поцеловал, а ты вдруг расплакалась! Я специально покачиваю крыльями: вдруг ты увидишь и догадаешься, что это я...

Голос у Дурочки начинает дрожать. Письмо падает на пол, и она плачет.

Я подбегаю к ней (я всё слышал!), глажу по худенькому твёрдому плечику и прошу:

— Дурочка, не плачь! Не надо плакать!

Мы не видим Дурочку много-много дней. Уже август. Уже первые жёлтые листья прячутся в густой листве. Мы едем на трамвае с бабушкой. Вагончик старенький, полупустой, и всё в нём деревянное: и окошки, и скамейки. Сам не знаю почему, я думаю о Дурочке. Где она?

— Бабушка, а письма она сама себе писала?

Бабушка удивлённо смотрит на меня и спрашивает:

— А ты о ком?

— Я – о Дурочке. Я слышал, вы тогда на кухне говорили.

— Писала, — кивает бабушка. — Писала... Бедная она!

Трамвайчик притормаживает у главпочтамта, потом дёргается, дребезжит и ползёт, набирая ход, мимо скверика.

— Бабушка! — кричу я испуганно и радостно. — Дурочка идёт!

Бабушка высовывается в окно, больно наваливаясь на меня, и видит: по аллейке в белом потускневшем платье идёт Дурочка. Прямая, узкая, плечики назад отведены, и головка на тонкой шее покачивается. Только шапочки белой отчего-то нет, и волосы на солнце светятся.

— Сейчас остановка будет! — бабушка хватает меня за руку, тащит к выходу. Деревянный трамвайчик останавливается, будто приседает, и мы – на улице. Торопимся. Но в парке пусто. Из-за кустов акаций далеко не видно. Мы пробегаем аллейку, потом другую, выбираемся к набережной – нет Дурочки! Бабушка запыхалась, и лицо её нехорошо разрумянилось.

— Ой, не могу! — шепчет она. — Плохо мне!

Садится на лавочку, смотрит на меня, отчаявшись:

— Потеряли, да? Сбегай к памятнику, погляди с угорышка!

И я бегу! Вот чугунная ограда, вот памятник императору, ограждённый цепями, но нет, нет Дурочки. Пропала! Внизу речка синяя. Люди гуляют. Корабли качаются.

Я возвращаюсь, бреду по аллейке к воротам и сам чуть не плачу, и чувствую я, и кажется мне, что вот только что было у нас чудо, чудо расчудесное, доброе, светлое, грустное, да потеряли мы его. Пропало оно, растаяло, и не будет больше, никогда-никогда не будет больше у нас бедной и доброй Дурочки.